Аркадий Драгомощенко

О ЛИШНЕМ

   Говорить о поэзии сегодня не особо принято (сегодня онa - нечто необязательное, лишнее, ставшее уделом либо стиховедов, пытающихся извлечь из призрачных исчислений некий онтологический корень, либо мелодраматических персонажей, ожидающих воздаяния за терпеливую мечту о музыке сфер).    Впрочем, трудно сказать со всей достоверностью, насколько это было популярно во времена, сместившие в свой черед "поэтические разговоры" в разряд явлений, отчасти не опознаваемых.
   Пройдя через череду процедур упрощения эстетикой, филологией и пневматологией, поэзия оказалась там, где "все понятно", либо, напротив, оказались не заслуживающей никакого понимания - в лучшем случае, а в худшем - поглощенной идеологическим пространством, представляющим её инструментальной практикой языка.
   Невзирая на попытки деколонизации и исключения поэзии из сферы Большой Литературы и последующего введения в условные пределы письма, ей исподволь и постепенно было отказано в наивном спрашивании о собственной природе, равно как и о пределах собственно сцены, то есть, ее "предания", книги: иными словами, об одной из тотальных форм, предлагающих существование миру вне какой бы то ни было "картины".
   Синестезия - есть беспамятство любого определения.
   За границами метафоры пролегает следующая метафора, точно так же как за словом иное слово, а за воспоминанием открывает себя лишь машина, производящая воспоминания, то есть след, "состоящий из следа, умещающегося в след".
   Гром не является ни существом молнии, ни ее означающим. Называя время прекрасным, устрашающим или кислым мы только подтверждаем собственную беспомощность перед скоростью распри невидимых материй. Привилегия точки "сейчас" в эпоху репрезентации, идентичности слова и вещи определяла проявление сущности (окончательной неделимости) как присутствие в этом "сейчас", что никоим образом не должно было быть временем, но "вневременным его ядром", тогда как время представало в этой классической метафизической перспективе как не-сейчас, как не-бытие, как не-истина.
   Зрение также лингвистическая процедура, процесс описания, различения. Каждое путешествие - послание в прошлое.
   В одном из многих случаев обыкновенную, написанную / изданную книгу можно рассматривать как попытку реабилитации (возможно, оправдания) предшествующей книги, если не смотреть на нее как на товар, вовлеченный в отношения, очевидно отстоящие от интересов ее писавшего и читающего.
   "Свистонов лежал в постели и читал, т.е. писал, так как для него это было одно и то же. Он отмечал красным карандашом абзац, черным - в переделанном виде заносил в свою рукопись, он не заботился о смысле целого и связности всего." (К.Вагинов).
   Можно выразить лишь сожаление, что до сих поры не издано ни одной книги Свистонова.
   * * *
   Если допустить общеизвестное - что культура, в которой мы воспитаны, принявшая нас в свое тело, формирующая язык, зрение, представления как окружающего, так и самое себя, i.e. "реальности", - функционирует как метафизическая машина совершенства, неуязвимой полноты, телеологичности, то будет вполне резонно полагать, что внутреннее пространство драмы, действующими лицами которой мы становимся в момент зарождения собственной истории, может быть описано как пространство несовпадения между машиной самодовлеющей полноты, телоса и присущей нам недостаточностью, определенной заведомой конечностью существования, или же, того проще: желания. Из чего следует, что именно "я" - есть брешь, зазор, с очевидной легкостью принимающий различные имена. Сравним это "я" с очертаниями дыры - с очертаниями отсутствия. В том числе и настоящего, которое склонно к экспансии своего значения.
   Праздность гораздо труднее труда. Она требует усилий, длительностей, иной природы и большего воображения.
   Технология праздности - паратаксис. Скорость безинерционных сочетаний исчерпывает возможности в головокружительной неподвижности. Однако соблазн чаще всего неодолим.
   "Я", не обладающее возможностями неукоснительного следования стратегии праздности, не разрывающее циркуляцию собственного языка (меловой круг Хомы Брута), а, следовательно, истории и памяти, обречено на поражение. Каждая вещь - это осадок ее описания.
   Возможно Русская национальная идея содержится в идее Рая (некоего общественного, соборного "тела без органов") и аскеза труда, преодоления собственной природы, предлагаемая таковой идеей, устраняет праздность так же, как и протестантство, ежедневно пребывающее лицом к лицу с Адом.
   В этом направлении, подсказывает опыт, сделано, казалось бы, неимоверно много, но, скорее всего, "не так", как следовало.
   Ошибка всегда сознательна. Подчас ошибка является результатом сложнейших, многоуровневых операций и расчетов (на данный момент Фрейду отказано). Поэзия безошибочна в любой проекции своего спрашивания о себе, поскольку является бессознательным общества (до-органическим образованием): четырехмерным пейзажем безукоризненного действия, "где все сходится в точности, даже если чьи-то записи не сходятся". Она - полнейшее отсутствие (прежде всего репрезентации). Между тем, желание отсутствия сопровождается необоримым страхом преступить черту от него отделяющую. Потому такое преступление в действительности ничего не преступающее (удержанное в последнее мгновение равновесие, боязнь необратимости), пребывающее вне прошлого и будущего и прибывающее в совершенное время настоящего (которое "испаряется в собственном сиянии"), т.е. в претерпевание недостаточности возвращения к собственному началу, нельзя назвать странствием. Это не хорошо и не плохо. Это так же как: "четыре", "зеленое" или "мечта о Рае".
   Меня интересует не "как", не "что", но "почему".
   Впрочем, в странствие отправляются только праздные, празднующие остранение (и устранение) своего "я", для которых существо "другого", столь необходимое для самоидентификации, утрачивает насущность. Поэт остается плохо проявленной фотографией в альбоме своего времени. Изображение размывается в узорах проступающих солей и окислов. Иногда они представляют совершенно иные отношения. Но все это только гадание на кофейной гуще. Впоследствие с легкостью утверждают, что он/она на кого-то "похожи". О сходствах ниже.
   Известный тезис: "я существую постольку, поскольку существует другой" - замещается иным: "так как мое "я" отстоит от моей существенности, то и "другой" в этом случае утрачивает насущность". Паневропейский диалогизм управляет любым повествованием, но не письмом поэзии. "Ты" и "я", "прошлое" и "будущее", "и" и т.д. могут быть исчерпаны в метафоре раковины, вращающей на одной оси внешнее и внутреннее, влагу и песок, присутствие и отсутствие, раковины бывшей некогда в один и тот же миг инструментом зова и лабиринтом слуха. Определенности нет.
   "Не" обозначает пути, чьи траектории не подлежат ни единому замыслу или следу. Сон есть не что иное, как необходимое в данный момент сочетание фонем, предлагающее доверчивому уму тему сходств, сопряжение примеров, представление образцов, которым должно его укреплять. Казалось бы, простейшее сравнение одного с другим свидетельствует о целостности. И все же каждое, даже отстоящее другого слово, говорит о не соединимости, не сочетаемости, разорванности. Реальность состоит из дыр. Как речь из различия. Нескончаемых начал. Поэтому "поэзия - это уже всегда иное".
   Однако "накопление" и последующее превращение (разве в обратное?) недостаточности предполагает опять-таки нарастание "критической" ее массы и переход в нечто, наподобие остаточного "избытка", "трата" которого столь занимала Батая, и о чем, рассматривая достаточно конкретные проблемы, писал Лукач: "Меланхолия зрелости возникает из раздвоенного переживания того, что абсолютное, юношеское доверие к внутреннему голосу призвания (рискуя, возможно уподобить этот "голос призвания" обещанию "культурной целесообразности, смысла, единства") исчезает или идет на убыль, и что невозможно уже подслушать у внешнего мира. <...> Героев юности ведут по дорогам боги; блеск ли погибели, счастье ли удачи ожидает их в конце пути, а, может, то и другое вместе, - в любом случае никогда эти герои не бредут в одиночку, они всегда ведомы."
   Меланхолия речи, как состояние предшествующее ее активности, возникновению, "распределению по многим местам", расчленению, "жертвованию жертвой жертве" - различению. Является ли центром поля какое-либо одно зерно?
   Стремление к стазису, который в соответствующей риторике может носить какое угодно из вполне привычных в обиходе названий, в другой метафоре описано как стремление к смерти, к полнейшей самодостаточности и восполненности. Тогда как эротический порыв (разрыв) представляет постоянно разрушение устанавливающейся картины равновесия. Возможно сокровенность этого разрыва, его нераскрываемость, представая тайной самого представления, является также подоплекой ежедневного труда - пресловутого письма, или же каких-либо других банальных вещей, затей и проектов, включая книгоиздание. Из чего, собственно, ничего не следует.
   Не громко и не тихо. Можно спеть песню или снять фильм. Если хочется. О том, как говорят. Только говорят или только молчат, шевеля беззвучными ртами (сновидение руки). Либо делают то и другое разом. Как обычно, ничего лишнего.