Вадим Месяц

Звериный стиль

   Краб-подкова (Королевский краб, мечехвост, Limulus polyphemus) встречается на Атлантическом побережье от Мэйна до Мексики. Это ближайший сохранившийся родственник ископаемых трилобитов, хотя по классификации относится к паукам. В основном используется в качестве удобрения, иногда как корм для свиней и птицы. В графстве Кейп Мэй, Нью Джерси, огромное количество королевских крабов выходит на берег в мае и июне отложить яйца. В 1856-ом году с одной мили береговой черты было собрано более миллиона особей.
   Я беру информацию из путеводителя по Нью Йоркскому аквариуму издания 1919-го года, который я купил в местном историческом обществе за десять центов. Надо сказать, что по истечении века популяция королевских крабов количественно не изменилось. После шторма панцыри мечехвостов по-прежнему лежат грудами на пляжах острова Пожаров, в непосредственной близости от места, где я сейчас обитаю. Представьте себе хитиновую оболочку, напоминающую формой фашистскую каску с тонким, твёрдым, но всё же крысиным хвостом. Их размеры в большинстве своём схожи с размерами человеческого лица, но бывают значительно больше. Иногда я подумываю заняться раскрашиванием масок по крабьим панцырям; хвост представляет собой идеальную ручку, краска должна хорошо ложиться на гладкую поверхность хитина. Театр, где актёры смотрят сквозь прорези доистроических останков приобретает множество новых значений. Пока этот жанр не востребован, я занимаюсь более насущными вещами.
   Другое, что характерно для моей провинции это птицы. Ярко красные кардиналы, свиристели, голуби невероятных расцветок - многих названий птиц я не знаю, лишь раздражаюсь их трелям и скрежещущим крикам ранним утром, когда ещё хочется спать. На последнюю объединительную Пасху (15 апреля, 2001) я сколотил для них дворовый Иерусалим: три терема кормушек, - с православным крестом, исламским полумесяцем и звездой Давида соответственно. Причём православный крест укрепил на штыре от рыбачьего сачка. Не думаю, что приход в моих храмах зависит от чередования человеческих праздников (птичью статистику нужно изучать и изучать), но мы с женой (Ласточкой) вполне довольствуемся этим безобидным язычеством: на Пасху в христианской концессии жгли свечи с обетованной земли, вчера (на Йом Кипур) поставили свечку под иудейской звездою, попросили прощения у всех, кого могли когда-либо обидеть, простили собственных обидчиков.
   Я не собираюсь стать лесным царём, зелёным натуралистом или ещё какой-нибудь другом природы. Ничего об этой самой природе я не знаю и довольствуюсь только личным опытом. Скажем, хорёк кусается. Чем не истина? Основную часть своей жизни я провёл в больших городах, начиная от Томска (старинной столицы Сибири) и кончая Нью-Йорком (недавней столицы мира). Я не чувствую никакого умиления от общения с животными: у нас сдержанные, взаимовыгодные отношения. Вечером в понедельник, когда я выношу на улицу мусорный бак, с деревьев спускаются два братана: кот и енот. Они сидят рядом, в этот момент их распри забыты. Насколько я понял, животным вообще больше по душе безразличие; намного больше, чем забота и интерес. У Ласточки где-то сохранилась моя фотография в окружении целого выводка уток; вечером к дому подходят опоссумы (зловещие медлительные крысы размером с кошку); один раз в открытую дверь вошла овчарка-колли, она продиралась через чьи-то кусты и принесла в своей шерсти вполне свадебную розу. Мы приняли подарок, оставили собаку на ночлег; когда рассвело она удалилась через ту же открытую дверь. "На подвижной лестнице Ламарка я займу последнюю ступень". Последние годы я проявляю совершенно несвойственное для меня смирение. Мне тридцать семь лет. Говорят, для поэта это что-то значит. Не хотелось бы.
   Бегство из Нью-Йорка (кажется, у Дюка Эллингтона есть такая тема) произошло года три назад. Сначала мы считали, что это временное перемещение (я до сих пор считаю основной тактикой своих поэтических опытов - подвижность, убегание, безответственность, если хотите) - я всерьёз привык к нашей деревне со смешным названием "Ширли". Ширли-мырли, ни много-ни мало. Меня не смущает, что через фонетику этого слова сквозит глагол "ширяться" и существительное "шарлотанство". До этого мы жили в деловом районе Джерси Сити, прямо (через Гудзон) напротив одинаковых зданий Всемирного Торгового Центра, столь безжалостно принесённых в жертву каким-то расчётливым сектантом две недели назад. С самого начала Балканской войны жена настаивала на переезде в провинцию, но её доводы казались неубедительными. Новый владелец дома поднял квартплату в два раза. Сосед с верхнего этажа (недоучившийся православный священник с нищего севера нашего штата) и сосед с нижнего этажа (недавний прапорщик Советской армии; сейчас в розыске за поджог здания суда в Сикокусе) в очередной раз подрались в нашей квартире и разбили почти всю посуду, включая любимый чайник супруги. Чайник стал последней каплей, вполне достаточной, чтобы собрать манатки и удалиться от суеты и культуры. Новые соседи оказались спокойнее.
   Камю в своих записных книжках пишет: "при связи с животными отсутствует сознание другого. В этом отсутствии проявляется "свобода". И там же: "Мелвилл ищет приключений и кончает жизнь конторским служащим… Если человек живёт одиноко и обособленно (это не одно и то же), даже завистники и клеветники в конце концов унимаются и оставляют его в покое." Я догадываюсь о чём идет речь, хотя ни разу не встречал на своём пути ни клеветников, ни завистников. Так или иначе, но наше вторжение на Лонг Айленд было сравнительно случайным, хотя, судя по всему, случайнонстей никогда не бывает. Мы хорошо устроились. Летом вилла "Ласточка" становится притоном и саноторием, местом гуляний русскоязычных поэтов из Нью-Йорка; зима приносит неприкаянность и догадки об оторванности от мирового поэтического рукоделья. Я переживаю, что не умею разговаривать в терминах постструктурализма, глобализма и так далее. Меня успокаивает то, что женщинам не нравятся теоретические мужчины. Мои российские и американские коллеги преуспели в познании; они ориентируются в культуре лучше, чем я. Интернет выравнивает наши точки отсчёта, но я почти перестал бывать на поэтических чтениях, в музеях, на лекциях. Постепенно я забываю человеческую речь. Потом постепенно вспоминаю. Единственным, встреченным в этих краях поэтом, оказался параноидальный байкер из индейской резервации Пуспотук по имени Питер Инго. Я купил у него самодельную книжку со стихами: "Струны несправедливости", "Ангел, слушай меня", "Кто я такой?" и так далее. На обложке нарисован фламастером череп с горящими крыльями вместо ушей. Он написал: "Единственный мой талант - моё любопытство", что как минимум искренне.
   Мне нравится жить на подножном корму. То есть, ничего не искать, а брать то, что попадётся под руку или на глаза и это любить: будь то какое-нибудь детское воспоминание, газета или "Путеводитель по нью-йоркскому аквариуму" 1919-года. Абсолютно русский ход, по моему. И потом что такое русский? Это же подразумевает под собой невероятную полиэтничность, шапошное знакомство со всеми культурами на свете и ни одной серьёзной любви. Здесь надо спрашивать, что такое "любовь" и прибегать к ответу Кришнамурти, который предлагает назвать все слова и эмоции и ответить на них "нет". То, что остаётся и есть искомое определение. Попытка каждый раз возвращаться домой новой дорогой - затея в своей романтичности бессмысленная, тем более, что дом один, если вовремя не сменить адрес, но я именно этим и занимаюсь.
   Может быть, я бешусь с жиру, балдею от собственной избыточности. Оказалось, что я могу делать самые разные вещи, но ни в коем случае не до конца. Само понятие "завершенности" до сих пор кажется позорным. Мне нужно постоянно убегать от повтора, от смерти, если хотите, - я вижу в этом характер, а не безхарактерность. Вы нащупываете новый ход, понимаете, что из него можно вытянуть пару-другую поэтических книжек, но оставляете этот камень лежать на месте. Обыгрываете несколько раз, стараясь ни в коем случае не нём не замыкаться, не зацикливаться. Я игрался и ждал когда доиграюсь. В результате получил "ненависть к поэзии" и множество лишних знакомств. Желание форсировать культуру исчезло само собой: мне показалось, что я получил шанс заговорить совсем другим языком - вне стилизаций. "И Господь увидел меня. И тут же забыл".
   Состояния такой же ясности и обособленности можно добиться растворяясь в людях. Организация Хобокенских гулянок (думаю на них побывали почти все заметные фигуры отечественной словестности) и их многодневное продолжение доводили меня до ручки, до того счастливого момента когда у тебя открывается третий глаз. Быть на побегушках, барахтаться в мазохизме служения - ничем более неблагодарным в жизни я не занимался. Потом проходит время, шум забывается, думаешь: "а кто тогда это будет делать?" Этой весной в Хобокене опять собирается быть большой русско-американский фестиваль: я соскучился по друзьям, по старым и по новым. Провинция-метрополия, восток-запад, варварство-цивилизация… Разве станешь задумываться об этих контрапунктах, когда у тебя собственный Иерусалим во дворе и каждое дерево в саду посвящено кому-нибудь из заезжих поэтов. Груша Драгомощенко, вишня Гандельсмана, клён Парщикова, кипарис Фанайловой, роза Воденникова, гортензия Максимовой... У Ласточки в саду около сотни растений.
   Сейчас осень. Мы снисходим до жанра собирания грибов. Лес находится на расстоянии пешеходной ходьбы и называется "Wertheim National Wildlife Refuge", проще сказать "Заповедник Уертхайма". Он заполнен буреломом, растительностью и зверьём. Олени чувствуют надвигающийся голод и высовывают морды из-за веток. Белки не считаются. Если нет грибов, можно собирать box-turtles (пятнистых черепах). Красно-оранжевые самцы и желто-зелёные самки раскрашены с древнеегипетской тщательностью. Они шипят, как змеи, когда их берешь в руку и кладёшь в карман. На железных столбах приколочены пустые пронумерованные скворечники, в Карманс ривер мочат свои задницы перелётные гуси. Здесь безлюдно, что может быть приятнее? Читаем буклет: таких заповедников в стране более 500, они принадлежат департаменту "Рыбы и дикой жизни" (U.S. Fish and Wildlife Service). Кажется, в этой конторе служил Эксел Блэкмор из "Arizona Dream": рыбу парализуют электричеством, окольцовывают как птицу и отпускают на волю, чтобы удостовериться, что она вернётся умирать туда, где родилась. Он говорил: "Знаете что? Я ни разу не поймал ни одной живой рыбы. Я ни разу не видел, чтобы рыба жила в засранной людьми воде. Поэтому я люблю мою работу… И я люблю Нью-Йорк… Не потому, что (как сказала моя мама) это - одно из восьми мест на земле, которое имеет настоящий магнитный полюс, а потому, что здесь ты можешь видеть всех и никто не видит тебя".
   Русские начинают посмеиваться над Кустурицей: "сначала мы жили в прериях, а потом пришли белые". Король рыб кажется чрезмерным в своей детскости, нарочито наивным: то, что подкупает, легче продать. С другой стороны, зачем плевать в колодец? Что ещё невторичного могут предложить славяне, если это не сродни "абсолютно романтичному" под цыганщину Горана Бреговича? У читателей Бодрийара вспыхивает космическое сознание, чуть ли не мания величия: читая русских интеллектуалов о Манхеттенской трагедии, я загибаю мстительные пальцы. Антиамериканизм это модно. Это против Тома Роббинса, что ли? Против Майкла Палмера или Элиота Вайнбергера? Против Джона Хая или Патрика Генри? Против моих енотов, в конце концов?
   Wilderness - с некоторых пор это стало для меня ключевым словом для обозначения Америки. Соседство с "дикой жизнью" и раскачивающимся океаном, постоянно мелькающие ландшафты за окошком автомобиля, доводят тебя в конце концов до этой мифологемы, заставляют интерпретировать её по своему. Собственно, с самого начала было ясно, что я занимаюсь мифологией, чем-то фольклорным, но только на одном русском контексте и мелодике удержаться не мог. "Девственная земля" Генри Нэша Смита, "Машина в саду" Лео Маркса, "Wilderness и американское сознание" Родерика Нэша, - даже мой товарищ и коллега Эд Фостер издал в 1975 году свою "Цивилизованную Wilderness" - я пробовал встроиться в эти дорожки, но во мне бродило что-то другое. "Часть света" Елены Петровской где-то соприкаснулась с той частью света, которую я предчувствовал, -нужели одинаковость языка предопределяет одинаковость восприятия? Wilderness как индейский лес или как лес вооруженных рук самих индейцев (и ни одной христианской души вокруг); Wilderness как динамический ландшафт фронтира (бесконечный Запад, непочатый край); Wilderness как белизна Моби Дика (это безусловно символ; символ чего?); я бы включил сюда и пресловутый айсберг, идущий на "Титаник" с переселенцами на борту лоб в лоб… И дальше, дальше… Вплоть до безумных самолётов. Я попытался разглядеть облака иррациональности (поэзии, культуры, ноосферы) зарождающиеся над дикой землёй где-то в Новой Англии, проследить их замысловатое распространение на Запад, перемешивание, сгущение и разжижение, взаимодействие с ландшафтом, отражение от этого ландшафта, включение в себя всё новых и новых составляющих, выпадение в осадок, соударения для создания громов и молний. Идеальное место для создания очередного "апофеоза беспочвенности". Я начал выдумывать некий мультфильм, сходный с теми, что показывают в музеях натуральной истории про сотворение мира.
   Практики стёба и умозрительных философий осыпались, информационное постиндустриальное общество не состоялось, идеи поликультурности приказали долго жить. Скифский "звериный стиль", который сам собой напрашивается в контексте сказанного, очередной виток язычества и трайбализма, тайна, неизвестность, возможность поиска, - всё это сменило недавнюю рассеянность на удивление и спортивную злость. Категории "провинции" и "метрополии" снова пришли в движение; у поэзии появилась возможность оглядеть саму себя с головы до ног - подождём, когда туман рассеется и мы поймём, где очутились.
   Эскимосы в конце всё того же фильма рассматривают плоскую рыбу, разговаривают по-птичьи, рассуждая почему глаза у неё только на одной стороне.
   -Когда приходит время становиться взрослым, один глаз переползает к другому… Это как знак зрелости. Это показывает что вы прошли через кошмарный сон.
   -Какой кошмарный сон?
   -Через кошмарный сон, который отделяет детей от взрослых.
28 сентября, 2001. Лонг Айленд